воскресенье, 29 июня 2008
Бродский о Дереке Уолкотте: "Дерека я в первый раз увидел на похоронах Лоуэлла. Лоуэлл успел мне о нем рассказать и дал почитать его стихи. Стихи мне понравились, я подумал: "Вот еще один неплохой английский поэт". Вскоре после этого издатель Дерека подарил мне его новый сборник — "Другая жизнь". И тут я испытал настоящее потрясение. Я понял, что передо мной крупнейшая фигура, поэт масштаба — ну, скажем, Мильтона
(смеется). Для большей точности я поставил бы его где-то между Марло и Мильтоном. Он тоже пишет стихотворные драмы и обладает той же могучей силой духа. Он не устает меня поражать. Критики пытаются сделать из него чисто колониального автора, привязать его творчество к Вест-Индии — по-моему, это преступление. Он на голову выше всех".
Из журнала "Иностранная литература" (№ 3'1983)Моряк поет о казуаринахМоряк поет о казуаринах
Ты видишь их на низких холмах Барбадоса,
стены от ветра, иглы для урагана,
высокие мачты с перистыми облаками
изорванных парусов; когда я был зелен,
как они, я думал, что шумные кипарисы –
они вбирают шум моря в свои ветви –
на деле не кипарисы, а казуарины.
Капитан говорит, что это канадские кедры.
Кедры они, кипарисы ли, казуарины –
кто дал им названье, имел на это причины,
он видел: они, как женщины, бьются в слезах,
когда после бури шхуна приходит с вестью,
что в море сгинул еще один моряк.
В слове самом «кипарисы» побольше смысла,
чем в слове «казуарины», хотя для ветра –
какое бы горе ни гнуло их – все равно;
он знает, что два назначенья имеют деревья:
стремиться к небу и сторожить могилу.
А мы – мы живем нашими именами,
и надо быть колониалом, чтоб это понять
и боль истории распознавать за словом,
раболепной любовью деревья эти любить
и верить, что казуарины, как кипарисы,
гнутся под ливнем, подобно моряцким вдовам.
Они – классические деревья, а мы –
подражая названьям, которыми нас наградили
хозяева, - мы, может быть, станем людьми.Из глубиныИз глубины
Назавтра мразный рассвет. И темное море.
(Сучий ветер скачет, как бабий ум.)
Волна вспучилась с гребнем, черный хребет
с каемкой снега.
– Эй, шкипер, в небе темно!
– Не дело для августа.
– Странный поганый цвет;
в небе сейчас должно быть чисто, как в поле.
Скат гонит сквозь волны плоское тело,
хлещет хвостом; военные корабли
вдвигаются в сушу. Мимо, мимо, как стрелы,
летучие рыбы. Винси кричит: - Берегись! –
и черногривый шквал налетает на парус,
как пес на голубя, шею ломает шхуне
и в пасти трясет добычу: ага, попалась!
– Сроду не видел такой неожиданной бури!
- Прямо из бокового кармана господня!
- Куда глядит капитан? Ему свет не мил?
- Винси, раз уж тонуть – потонешь сегодня!
- Шабин, помолись, если не все забыл!
Кого я любил, я, конечно недолюбил.
Больней, чем копыта пролива Брыкливой Дженни,
ливень колотит по корпусу «Флайта» и между
горами воды. Я что, потерял надежду?
Шесты дождя подпирали нависший мрак
и вдруг подломились, и небо по швам распоролось,
и я сквозь брызги услышал собственный голос:
- В ее соннике я и есть утонувший моряк.
Я вижу призраки кораблей и в морские
травы ввинчиваюсь сажень за саженью;
стиснул зубы, и мысль, что мои дорогие
в безопасности дома – единственное утешенье.
И силы мои приходят мне на подмогу
и говорят, что я из отсталой страны
и мой народ по сегодня боится бога.
Всемогущий, брашпилем воли своей подыми
в воздух со дна беспокойного Левиафана,
он колеблет море! – Это осталось от веры,
ее я в детстве узнал в методистской церкви
на Чизел-стрит, когда колокол с китобоя
пел о службе, и мы на скамьях, как в клетке
китовых ребер, гордились горькой судьбою
и пели, как море щадило наших отцов;
я это вспомнил и был ко всему готов.
Но буря осталась лишь в бороде капитана
на мокром лице и в разъеденных солью глазах –
этот негр был распят на мостике у штурвала,
пригвожденный, друг, точно Иисус к кресту,
и ранами глаз как будто оплакивал нас;
я вливал в него ром, а туша Левиафана
шевелилась, и «Флайт», как воришка, дрожал от страха.
Каторжная всю ночь продолжалась вахта,
но проглянул рассвета красный и ясный глаз,
и сделалось легче, стало легче дышать.
К полудню в море райская тишь-благодать.Море — наша историяМоре – наша история
Где ваши пророки, памятники и походы?
Где память народа?
Сэр, в этом сером склепе. В море.
Море – наша история.
В Начале хаос, волны кипели
тяжко, как масло;
потом, как проблеск в конце тоннеля,
фонарь на каравелле,
это уже из Бытия.
Потом переполненный трюм,
стоны, смрад, толчея:
Исход.
На коралловых рифах мозаика из костей,
По ней
проплывает благословенье акульей тени,
и это Ковчег Завета.
Море перебирает на дне
струны дневных лучей,
звучные арфы Вавилонского плена,
а наручники раковин на руках
утонувших женщин – запястья
слоновой кости,
и это Песнь Соломона;
океан все листает пустые страницы –
но где же История?
Потом с глазами тяжелыми, как якоря,
появлялись и пропадали в море
убийцы,
на вертелах запекали туши коровьи,
обгорелые ребра оставляли на взморье,
потом прилив поглотил Пор-Рояль,
это был наш Иона –
но где же ваш Ренессанс?
Сэр, взгляните на взмыленную межу
рифа, он там, под гладью водных пространств,
где проплыли военные корабли;
нацепите маску, я вас провожу.
Все так зыбко, подводно,
сквозь колоннады, мимо готических окон –
это все построил коралл,
а вот ониксоглазый окунь
моргает, в латах, словно лысый король;
а это пещеры,
взгляните – крестовые своды,
это наши соборы,
а когда собираются ураганы,
в пекле – наша Гоморра.
Ветряные мельницы превращают
кости в муку и пыль,
это плачет наш Иеремия –
это всего лишь Иеремия,
где же История?
Потом, как пена на дне иссякающей речки,
красный камыш деревень,
срастающихся в города,
на закате хором поет мошкара,
и над нею церковный шпиль
по Писанью пронзает ребра Христа,
это и есть наш Новый Завет.
Потом появляются белые сестры,
рукоплещут прогрессу моря,
и это Деколонизация –
эмансипация, о ажитация,
иссякшие вскоре,
как кружево моря на солнце,
но это была не История,
это слепая вера
и на каждой скале внезапно отдельная нация;
потом на собранье слетелись мухи,
потом председателем стал журавль,
о праве голоса забрехали собаки,
светлячки понесли свои светлые мысли,
как послы, замелькали летучие мыши,
богомолы построились, как полисмены в хаки,
и мохнатые гусеницы, как судьи,
поползли, изучая людские судьбы,
и тогда вдруг папоротник услыхал
и соленые озерца между скал
услыхали отчетливый звук, а не призвук
Истории –
Это и было начало.
Первое ну просто в точку. Сама, как переселенка на средиземноморские просторы, нахожусь в добровольном рабстве у кипарисов.
И сколько про любимое море.. чудесно!